— Что же ты не договариваешь?
— …Я умею молчать, по лгать и притворяться не могу… Не заставляй меня говорить, это слишком тяжело».
Варвара Петровна настаивала, и… натянутая струна лопнула.
Тургенев «умел кротко и терпеливо молчать, когда… обида касалась его одного». Но речь шла также об интересах брата, и Тургенев не вытерпел:
«— Брату… жить нечем, есть нечего.
— Как? А именье!
— Никакого именья нет, и ничего ты нам не дала… Твои дарственные, как ты их называешь, никакой силы не имеют… Зачем вся эта комедия?
— Ты с ума сошел! — закричала Варвара Петровна. — Ты забываешь, с кем ты говоришь!
— Да я и не хотел ничего говорить, я желал молчать…
И в голосе его слышалась такая тоска. Казалось, слезы душили его.
— Мне брата жаль, — продолжал он после некоторого молчания. — За что ты его сгубила? Ты… заставила его бросить службу, переехать сюда с семьей. Но ведь он там жил, жил своими трудами… и был сравнительно покоен. А тут со дня его приезда ты… постоянно его мучаешь, не тем, так другим.
— Чем? Скажи, чем? — волновалась Варвара Петровна.
— Всем! — уже с отчаянием и не сдерживаясь воскликнул Иван Сергеевич. — Да кого ты не мучаешь? Всех! Кто возле тебя свободно дышит? — И он крупными шагами заходил по комнате. — …Мы были тебе всегда почтительными сыновьями, а у тебя в нас веры нет… Ты только веришь в свою власть. А что она тебе дала? Право мучить всех».
Варвара Петровна попыталась защищаться:
«— Да что я за злодейка такая!.. Какое я кому зло делаю?
— Как кому? Да кто возле тебя счастлив? Вспомни только Полякова, Агафью, всех, кого ты преследовала, ссылала. Все они могли бы любить тебя… А ты всех делаешь несчастными…
— Никто меня никогда не любил и не любит, и даже дети мои и те против меня!»
Тургенев пытался разубедить ее.
«— Нет у меня детей! — вдруг закричала Варвара Петровна. — Ступай!
— Maman! — бросился к ней Иван Сергеевич.
— Ступай! — еще громче повторила ему мать…»
После этой ссоры Варвара Петровна и сбросила в гневе со стола любимый портрет сына.
Житова увидела Тургенева выходящим из кабинета матери. Слезы текли по щекам его. Он шел, опустив голову. «Казалось, что она склонилась под тяжестью безысходного тяжкого горя».
И на Варвару Петровну тяжело подействовали изгнание любимца и муки оскорбленного самолюбия. С ней сделался нервный припадок — не притворный, а самый настоящий. И все же она оставалась каменно-глухой к просьбам сыновей принять их.
Она решила вернуться в Спасское (предыдущая сцена происходила в Москве, в родовом доме на Пречистенке). Воспитанница вынуждена была сообщить ей, что сыновья уехали раньше.
— Как? Уехали? — даже не могла поверить Варвара Петровна. Уехали без ее позволения… Ее гордость не могла с этим примириться. «С Варварой Петровной сделался точно припадок безумия. Она смеялась, плакала, произносила какие-то бессвязные слова…»
Помещица с воспитанницей уехали в деревню. Через несколько дней воспитаннице была разрешена прогулка верхом. «Совсем уже одетая и с хлыстиком в руке вошла я к Варваре Петровне. Я застала ее в страшном гневе. Перед ней стоял Поляков, весь бледный и с дрожащими губами».
От какого-то дворового Варвара Петровна узнала, что за день до их приезда молодые господа заезжали в Спасское, осматривали дом, сады, оранжереи и грунтовые сараи.
«— Как ты смел пустить их сюда? — кричала она Полякову.
— Я не посмел им отказать, сударыня, — довольно твердо ответил Поляков, — они наши господа.
— Господа! Господа! Я твоя госпожа, и больше никто! — И с этими словами она вырвала из рук моих хлыстик и ударила им в лицо Полякова».
П. В. Анненков считал, что Варвара Петровна, «как женщина развитая, не унижалась до личных расправ». Как видим, это было не так.
Допустим, она прибегала к ним редко. Допустим даже, что случай с Поляковым был единственным в ее собственном поведении. Но что физические расправы с крепостными имели место во владениях Варвары Петровны, как и по всей крепостной Руси, — в этом можно не сомневаться.
«Сама она, — пишет тот же Анненков, — по изобретательности и дальновидному расчету злобы, была гораздо опаснее, чем ненавидимые фавориты ее, исполнявшие ее повеления. Никто не мог равняться с нею в искусстве оскорблять, унижать, сделать несчастным человека, сохраняя приличие, спокойствие и свое достоинство».
Тургенев это знал еще лучше, чем Анненков. Он молча и сильно страдал. Пока его не прорвало…
Теперь, я думаю, читатель, не задумываясь, ответит на вопрос: имел ли Тургенев нравственное право в лице «барыни» из «Муму» вывести в таком неприглядном свете, даже заклеймить родную мать (пусть не называя ее по имени)?
По самому своему художественному складу ему нужна была встреча с живым человеком, непосредственное знакомство с каким-нибудь жизненным фактом, прежде чем приступить к созданию типа или составлению фабулы (сюжетной схемы, канвы литературного произведения). Так он говорил Максиму Ковалевскому, известному русскому ученому, и повторял всем своим друзьям и знакомым.
«Вообще я выдумываю мало, — утверждал Тургенев. — Без уездного врача Дмитриева не было бы Базарова. Я ехал из Петербурга в Москву… Он сидел против меня. Говорили мы мало… Он распространялся о каком-то средстве против сибирской язвы. Его мало интересовало — кто я, да и вообще литература. Меня поразила в нем базаровская манера, и я стал всюду приглядываться к этому нарождающемуся типу».