Спасти жизнь Арсеньева не удалось. Как сообщается в истории полка, он все-таки не мог поправиться и через некоторое время умер. В гаршинском рассказе конец другой.
«…Мне льют в рот воду, водку и еще что-то. Потом все исчезает… Я то проснусь, то снова забудусь. Перевязанные раны не болят; какое-то невыразимо отрадное чувство разлито во всем теле…»
Очнувшись после операции в дивизионном лазарете, вольноопределяющийся Иванов (так он назван в рассказе) видит перед собой знакомое лицо знаменитого петербургского хирурга. «Его руки в крови…
— Ну, счастлив ваш бог, молодой человек! Живы будете. Одну ножку-то мы от вас взяли; ну, да ведь это — пустяки…»
Мы жестоко ошибемся, однако, если посчитаем, что сравнительно благополучный финал определяет смысл и звучание рассказа.
Читателю наверняка хорошо известна картина Репина «Иван Грозный и его сын». Но не все знают, что истекающего кровью царевича художник писал с Гаршина.
Весь облик писателя, смертно тоскующий взгляд, горькая складка губ (вспомним портрет Гаршина кисти Репина), как нельзя более подходил к образу безвинно погибающего, обреченного человека.
Историки, правда, установили, что старший сын Ивана Грозного вовсе не был таким незлобивым и кротким, каким он изображен на репинском полотне. Характером он был в отца. Но дело не в пунктуальной исторической точности.
В факте убийства Грозным своего сына Репин увидел и поведал всем о жестокости самовластия, об ужасах деспотизма. Сквозь историю проглядывала современность. Самодержавная власть вешала, гноила в тюрьмах, гнала на каторгу, душила вынужденным безмолвием лучших сынов России. (Кстати, казнь Желябова, Софьи Перовской, остальных участников покушения на Александра II состоялась незадолго до начала работы над картиной «Иван Грозный и его сын». Она была закончена в 1885 году.)
Среди русских писателей Гаршин был одним из тех, которые наиболее мучительно, с душераздирающей остротой терзались людскими страданиями.
В чеховском рассказе «Припадок» мы читаем: «Есть таланты писательские, сценические, художнические, у него же (речь идет о герое рассказа, студенте Васильеве. — Е. Д.) особый талант — человеческий. Он обладает тонким, великолепным чутьем к боли вообще».
Этим особым, «человеческим» талантом, особым чутьем к боли изумительно владел Гаршин. В письме к Плещееву Чехов подчеркнул, что студент Васильев — «молодой человек гаршинской закваски». Да и сам рассказ «Припадок» был написан для сборника «Памяти В. М. Гаршина».
Неудивительно, что Гаршин, писавший мало и трудно, так ухватился за случай с Арсеньевым и так быстро закончил рассказ. Боль, испытанная тяжело раненным, брошенным на поле битвы, забытым, изголодавшимся, отчаявшимся человеком, передана так верно, так впечатляюще, как будто писатель сам это пережил.
«Я делаю движение и ощущаю мучительную боль в ногах… Я хватаюсь за ноги там, где болит. И правая и левая ноги покрылись заскорузлой кровью. Когда я трогаю их руками, боль еще сильнее. Боль, как зубная: постоянная, тянущая за душу».
Иванов хочет приподняться и сесть, с перебитыми ногами это невероятно трудно.
Наконец «со слезами на глазах, выступившими от боли», он садится.
Ночью раненый слышит, будто кто-то стонет. Вблизи, кажется, никого нет. «Боже мой, да ведь это — я сам!» — доходит до его сознания. «Тихие, жалобные стопы; неужели мне в самом деле так больно? Должно быть».
Еще несколько строк. Нужно доползти до соседнего трупа, на котором спасительная фляга с водой.
«До трупа сажени две, но для меня это больше — не больше, а хуже — десятков верст… Ноги цепляются за землю, и каждое движение вызывает нестерпимую боль. Я кричу, кричу с воплями, а все-таки ползу».
И больше почти ничего не сказано о болях от страшного ранения. И, быть может, в этой скупости, в предельной простоте слов секрет неотразимого воздействия на читателя.
Лаконично описаны муки жажды.
«Жажда! Кто знает, что значит это слово! Даже тогда, когда мы шли по Румынии, делая в ужасные сорокаградусные жары переходы по пятидесяти верст, тогда я не чувствовал того, что чувствую теперь… Горло горит, жжет, как огнем».
И так же немногословно о той беде, которая постигла рядового Арсеньева и, по его словам, донимала его пуще голода и боли. «А тут еще этот ужасный запах… Я лежу здесь только потому, что нет силы оттащиться».
На третий день лежать рядом становится совсем невыносимо. Нужно отодвинуться, чего бы это ни стоило, «хоть понемногу, хоть на полшага в час».
Целое утро уходит на то, чтобы отползти сажени на две.
«Но я недолго пользовался свежим воздухом, если может быть свежий воздух в шести шагах от гниющего трупа. Ветер переменяется и снова наносит на меня зловоние, до того сильное, что меня тошнит. Пустой желудок мучительно и судорожно сокращается; все внутренности переворачиваются. А зловонный, зараженный воздух так и плывет на меня.
Я прихожу в отчаяние и плачу».
Счастье еще, что фляга турецкого солдата не оказалась пустой. «О! Воды мне хватит надолго… до самой смерти!» — горько говорит себе Иванов. Ведь он забыт. Никому не придет в голову искать раненого в густых зарослях. Он был ранен на поляне, где шел бой, и переполз в кустарник в бессознательном состоянии. Это спасло его от вражеской расправы — турки нередко приканчивали раненых. Но чаща скрыла его и от своих.
Воды хватит на пять-шесть дней. Спасет ли это его? «Все равно — умирать», — думает герой. — «Только вместо трехдневной агонии я сделал себе недельную».